На тяге

Не знаю как для других, но для меня весенняя охота на вальдшнепов, так называемая тяга, по своей обстановке, представляет одну из самых привлекательных охот.

Представьте себе тихий ясный апрельский вечер, один из первых теплых весенних вечеров, когда всякого — и старого и малого, так и тянет на воздух из душной комнаты, наскучившей за бесконечно длинную зиму. Кто из охотников не испытал истинного наслаждения провести в лесу в такую погоду вечернюю зорю? Заберешься туда еще задолго до заката и в ожидании тяги, усевшись на какой-нибудь пень в мелочах близ опушки, с наслаждением полной грудью вдыхаешь в себя свежий душистый воздух, пропитанный ароматом чуть распускающихся березовых почек и сухих прошлогодних трав и листьев. Какая чудная, хорошо знакомая картина представляется вашему взору! Ярко освещенные красноватыми лучами заходящего солнца вершины деревьев рельефно выделяются на светло-голубом фоне весеннего неба, бросая от себя длинные, уходящие в самую глубь леса тени. Там и сям блестит из-за ветвей широкая серебряная полоса далекой реки и проглядывает нежная, синевато-фиолетовая дымка дали. Сотни голосов слышатся отовсюду. Чокает и стрекочет в кустах целый хор серых дроздов; кукушки перекликаются меж собой вдали; протяжное, страстное гурканье витютня доносится из группы сосенника за овражком, а тут возле вас, почти над самой головой, какая-то маленькая серая птичка старательно выводит одно за другим причудливые колена своей нежной, музыкальной мелодии. И здесь, среди этой пробуждающейся природы, под эти чудные, проникающие в глубь вашей души звуки весеннего леса, невольно забываются все неприглядные стороны действительности и все мелочи заурядной трудовой жизни; воображение незаметно, помимо воли, рисует вам другие, лучшие картины, более гармонирующие с красотой окружающей вас природы, и целый ряд самых приятных воспоминаний вереницею выплывают из далекого прошлого.

А солнце опускается все ниже и ниже; вот уже последние лучи его, облив на прощанье золотистым пурпуром вершину отдельно стоящей сосны, медленно, один за другим погасли в воздухе. Легкий ветерок пробежит да вдруг и стихнет, пахнув на вас свежею сыростью... Очнешься, прислушаешься: большая часть голосов уже смолкла. Только черныш один бормочет вдали, бекас-барашек токует в вышине, да неугомонная птичка продолжает свистать над головою... И вдруг хриплый, так хорошо известный, как будто подавленный горловой звук, сопровождаемый характерным «цыканьем», донесется до слуха. Вмиг просыпается страсть охотника; быстро, привычной рукой, взводятся курки двухстволки и неподвижно стоишь и ждешь, сдерживая даже дыханье... И ничего уже не слышишь и не замечаешь кругом... Один только этот характерный звук слышится все ясней и ясней... Ближе, ближе... вот уже совсем недалеко... Еще момент — и красавец-вальдшнеп показывается над верхушками осин и плавно, неслышным своим полетом, тянет прямо на вас. «Только бы выдержать, не погорячиться по первому», — мелькнет мысль, и вслед за ней гулко и резко гремит выстрел. Как камень, тяжело шлепнет о землю насмерть подстреленная птица... пробужденное эхо прогрохнет с секунду; черный дрозд, испуганный выстрелом, с диким криком сорвется вдруг где-нибудь из куста, — и снова все стихнет, только петух-черныш все бормочет без умолку где-то далеко, далеко... Но вот опять раздается знакомое «хорханье» и свист, — и спешишь сменить пустой патрон в ружье.

В один из таких вечеров стоял я на тяге в лесу знакомого мне помещика в К-ой губернии. Было уже поздно, и вальдшнепы перестали тянуть, но вечер был так хорош, что мне не хотелось уходить из леса, и я, выбравшись на опушку, присел на повалившийся ствол старой березы и закурил папироску. Кругом все тихо стало. Чуть слышно, как бы убаюкивая, журчал ручеек в овражке; месяц, выглянув из-за тучки, засеребрил верхушки деревьев. Прохладною сыростью вдруг потянуло с луга. Я набрал несколько сухих сучьев и, разведя с помощью бересты небольшой костер, снова уселся на прежнее место, следя за игрой огненных язычков, весело забегавших по сухим веткам валежника. Вдруг послышались чьи-то неторопливые тяжелые шаги, и вскоре из кустов показалась высокая фигура старика с длинным одноствольным ружьем за плечами. Поравнявшись со мною, он приостановился и, пытливо разглядывая меня своими прищуренными от огня, подслеповатыми глазами, вежливо приподнял свою старую шапку.

— С обхода что ль, старина? Лес караулишь верно? — спросил я его, отвечая на поклон.

— Да, точно, я — лесник, — отвечал он. — Уже пятую весну живу здесь, в лесу. А допреж того из деревни ходил караулить... Да уж больно народ воровать стал нонче, вот меня и перевел хозяин в сторожку. Далече-то ходить уж тяжело становится.

— И много тебе платит хозяин?

— Нет. Да и много ль нам с внучкой вдвоем надоть-то...

— А ты с внучкой живешь?

— Да, взял летось к себе сиротку. Мать померла у ней, и осталась она по 14-му году одна-одинешенька.

— А ты бы лучше пристроил ее куда-нибудь. Что ж она в лесу так и будет жить? Грамоте обучил бы...

— В школу-то она у матери ходила — и недаром: и грамоте, и всему обучилась порядком, и скоро ей все это далось.

— Ну, вот, видишь. Значит, способная она у тебя. Вот и следовало бы тебе в ученье отдать ее к кому-нибудь в городе. Мастерицей, может быть, стала б; тебе же, старику, помогала бы со временем.

— Я и сам думал было пристроить ее куда-нибудь — иль к господам, иль в ученье куда. Да как подумаешь да посмотришь, каково теперича в чужих людях жить стало, так и возьмет сумленье... Загубить девку нешь долго? Да и жаль мне расстаться с Машуткой. Помру я с тоски без нее. Одна она у меня, старика, утеха; добрая да ласковая такая... Да и красавица ж будет! Вся в бабку свою покойную — прибавил он и задумался.

Я подбросил еще сучьев в огонь и взглянул на него. Он, опираясь руками на ружье, неподвижно стоял, устремив на огонь грустный, задумчивый взгляд. Во всей высокой и прямой еще фигуре старика проглядывало что-то сильное, мощное, а строгие черты его умного лица, украшенного широкою серебристою бородою, поражали той редкой старческой красотою, которая бывает только у людей, хорошо умевших сберечь свои здоровье и силы строго правильным образом жизни.

— А много тебе лет, дедушка? — решился я прервать его молчание.

— Да не мало, барин: осьмой десяток уже к концу приближается... Время-то бежит — и не видишь. Давно ли, кажись, в этих самых местах, бывало, лисиц и волков травливали с барином Петром Матвеевичем.

— С каким Петром Матвеевичем?

— Да с грибовским покойным барином. Ведь я их крепостным был, а потом и сынку их, Митрию Петровичу, служил.

— Так вот как! Ты, значит, у деда и отца моего крепостным был? Да уж не Захарычем ли тебя зовут?

— Как?.. Ах, батюшка, да вы, стало быть, из К-аго? А я думал, из города вы... Захарыч — я самый и есть... А вы, значит, меньшой сынок Митрия Петровича будете?.. Ах, батюшка барин!.. Вот где пришлось свидеться!.. И не узнаешь вас теперь... Махоньким-то я вас помню, а теперича... Ишь оно, время-то! — развел он руками, и добродушная, радостная улыбка так и засияла на его открытом симпатичном лице.

— Не ожидал, брат, и я встретить здесь старого слугу деда. Мне, помнится, говорили, что ты на юге где-то там жил. Я думал, что уж умер ты давно.

— Нет, какое, — жив!.. Бог еще за грехи терпит. Уже лет семь, как на родину перебрался, а потом вот сюда в лесники поступил; как жену и дочь схоронил.

— Слышал я много о ваших охотах с дедушкой. Ведь ты, кажется, у него главным заправилой был по части охоты?

— Да, как же! Без меня дедушка ваш и в поле не выезжал... Хорошее было времечко! Пятьдесят смычков в напуску бывало да борзых свор двадцать. Таких охот теперь и не увидишь. Да и зверья-то и дичи куда стало мене. Вот хоть бы здесь, в Афонасове, что зайцев было — страсть! А валишников этих самых, что вы теперь бьете, да тетеревов — видимо-невидимо. Уж на что Петр Матвеевич не любитель был по ружейной части, а и то на тетеревов загоны устраивали.

— Какие загоны?

— А так, на чучела, значит, с загонщиками. И опять-таки я же в этом деле больше орудовал, — продолжал старик, видимо воодушевляясь. — Дозвольте-ка к огоньку присесть. Да, так вот как все это делывалось: по осени, как зачнут тетерева в стаи сбиваться, выслежу я, бывало, заранее, где они облюбуют больше заночевывать и куда вылетают токовать, и поставлю шалаша три-четыре, где нужно. Вот попривыкнут они к шалашам-то, тогда и устраиваем охоту. С вечера расставим чучела, а на другой день еще до света я с двумя егерями садился на коней да и марш в лес. А барин тем временем с кем-нибудь из гостей засядут в шалаши. Вот подадут они нам сигнал в рог, чтоб, мол, начинать загон, и зачнем мы взад и вперед ездить да похлопывать арапельниками. Спугнем стаю, другую с ночлега — да так еще, чтобы не все сразу к опушке летели, а пары три-две сперва. Ну, вылетят, значит, к опушке, завидят чучела — сейчас к ним. Ну, и пошла потеха. От одного шалаша к другому. Тетерев глуп. А мы все подсыпаем да подсыпаем, да так, пока всех не перелущат. До полсотни иной раз привозили с 3-х шалашей в зорю. Да мало ли каких охот не было в старину! Бывало, верст за 40 уедем в отъезжее поле. Целый месяц все ездим охотою. Где с собаками, где облавою... Волков тогда много было... И медведи даже водились верстах в 15 отсюда.

— Ну, а медведей тебе приходилось убивать?

— Довелось раз, — отвечал он, но вдруг смолк и сердито нахмурился. Какое-то загадочное выражение не то грусти, не то недовольства появилось у него на лице. — Да, одного я всего и убил медведя во всю свою жизнь, да и то после этого зарок дал по ним не стрелять больше.

— Отчего ж так?

— Душу мою спас этот зверь самый, от великого тяжкого греха спас! — с жаром воскликнул он, и опять то же загадочное выражение мелькнуло в его еще полных жизни глазах.

— Как так медведь душу спас?

— Да так... И не только душу спас от греха, но и жизнью, и всем счастьем своим я ему, этому медведю, обязан. Да вы, небось, слыхали от папаши об этом?

Я вспомнил действительно, что мне рассказывали о каком-то приключении Захарыча на одной из охот, но это было так давно, что подробности совершенно ускользнули из памяти, мне хотелось возобновить их, и я попросил Захарыча рассказать,

— Не люблю я вспоминать об этом, ну, а уж вам так и быть расскажу. «Давно это было, — начал он после небольшого молчания, — с 15 лет, почитай, меня господа к себе в дом служить взяли, а потом, уж как попривык я и грамоте выучился, барин меня к себе приставил и к охоте приучил. Смолоду-то я хоть куда парень был — и лицом, и ростом взял. Девушки дворовые души во мне не чаяли, да я-то небольно любил с ними прохлаждаться. Ни одна мне из них не была по сердцу. Но вот однажды приехала к нашим господам сродственница их дальняя из-под Касимова погостить на все лето и привезла с собой горничную свою молодую, Глашей ее звали. Как глянул я на нее в первый раз, так сердце и всполыхнулось во мне. Господи, — думаю, — бывают же такие красавицы! А уж и правду сказать, таких я не видывал больше! Высокая да стройная, коса ниже пояса, белая да румяная — ну одно слово, картина, наши ребята все до одного с ума от нее посходили. Как борзые на лису воззрятся на нее бывало, где б ни завидели, пес их дери! Глаз не отведешь, — во какая была!.. К тому ж веселая, ласковая да обходительная такая. Но ухо востро держала: смеется, балагурит, а чуть ежели кто лишнее слово позволит ей сказать, так, бывало, отделает парня, — на глаза совестно потом показаться... Умница была...

И все ее полюбили, а я больше всех. Так, бывало, и тянет туда, где она. Сначала она и со мной, как с другими, шутила, смеялась, а до серьезного разговора куда тебе — и не допущает. «Все вы, — говорит, — на один покрой: всякой смазливой девке в любови клясться готовы!» И пуще еще разгоралось мое сердце от таких речей. Что, думаю, за неприступная такая! И молод я, и собой видный, и у господ не последняя в колесе спица, — чего ж бы, кажется, не полюбить... И стал я еще пуще приударять за ней. Дальше да больше и к концу лета не выдержала наконец моя кралечка. Сердечко-то, видно, тоже не камень. Стала, вижу, она со мной все ласковее да серьезней, все чаще и чаще оставалась со мною одна. Наконец, открыл я перед ней всю душу, она тоже... Крепко мы полюбили друг друга и решили дозволенья просить у господ пожениться. Барин-то мой, добрая душа, сразу согласие дал. — «Мне, — говорит, — что, коль твоя барыня Анна Сергеевна дозволит тебе пойти за него, Глаша, так и с Богом! Вы оба, — говорит, — люди хорошие, от души вам счастья желаю». Мы к барыне Анне Сергеевне. Да, видно, не в добрый час собрались... И слышать не хочет! — «Не затем, — говорит, — я Глашу к себе взяла и всему обучила, чтоб расстаться с ней так скоро. Вот я, — говорит, — к зиме в заграницу поеду и ее с собой возьму; так, авось, там дурь эта у нее пройдет». — Как ни просили мы, как ни молили, — нет, ничего ее не берет! Карактерная была, Бог с ней!.. Так руки и опустились у меня... Как же, говорю, теперь быть, Глаша? А она, голубка моя, и слова вымолвить не может.

Чуть я не заболел тогда с горя. Целую ночь пробродил в лесу: все думал, как делу помочь, да ничего не мог выдумать. Как в то время было против воли господ идти? Пришел я домой перед рассветом, спать было попробовал лечь, — нет, не до сна! Тоска такая одолела — просто жизни не рад стал. Наутро, слышу, говорят, барыня Глашу заперла и из горницы не пущает. Еще больше прежнего взяла меня грусть. Господи, — думаю, — хоть бы на минутку повидать ее, хоть словечко перемолвить удалось бы. Неужто так и увезет она Глашу и не увижу ее больше? Целый день этак промаялся я, нигде места себе не находил. Вдруг вечером, так часу в 5-м, прискакал посол к барину от соседнего помещика: на завтра на охоту зовет. Четырех лосей только что видели мужики. Барин за мной. «Ступай, — говорит, — разведай сейчас же, что и как, и ежели действительно лоси прошли, дай мне знать; наутро облаву устроим». А я барину в ноги: «Так и так, мол, сделайте Божескую милость, попросите за нас барыню Анну Сергеевну!.. Совсем я изведусь с горя!» — «Ну, полно, — говорит барин, — успокойся. Я и сам хотел об вас с ней говорить. Бог даст дело уладится, я уверен, что она мне не откажет. Нечего, — говорит, — заранее отчаиваться. Сбирайся-ка лучше скорее, пока лоси не пробрались в казенную засеку: оттуда-то их не так легко добыть будет». Утешил меня дедушка ваш своим обещанием, а все-таки на душе-то, как словно тяжесть какая, тоска лежала. Видно, чуяло сердце недоброе что-то...»

Старик провел по лбу своею широкою ладонью, все лицо его дышало необычайным воодушевлением. Он как будто вновь переживал эти, так давно пролетевшие, тяжелые для него минуты.

«Да, так вот, — начал он снова, — через полчаса я уже спешил на коне к месту охоты. Верст 12 всего было от нас. Приехал, расспросил толком, а вечером по росе и сам свежие следы лосей видел. Послал гонца к барину, а сам пошел ночевать в усадьбу того помещика, что нарочного к нам присылал. Чуть рассветать стало, начал народ сбираться, назначенный по распоряжению барина для облавы, а скоро и сами они приехали еще с тремя господами. Вот зачали они, господа, стало быть, совещаться меж собой, как облаву вести, где стрелкам становиться; только, вижу я, что Михаила, наш человек один, что с барином приехал, машет мне, чтоб, значит, шел я к нему. Что такое, — думаю, — не о Глаше ли передать хочет?.. А у самого так сердце и застучало. Подошел к нему.

— «У меня, — говорит, — до тебя дело, Захарыч, — есть. Только ты уехал, а Глаша все бегала, тебя искала. Проститься, должно, хотела с тобой: грустная такая. Кажись, уезжать собрались они с барыней-то. Вот наказала грамотку тебе передать». Меня словно так и пришибло... Зажал я в руки эту грамотку, пришел к своему месту, — барин мне сбоку приказал овражек беречь: стрелков-то мало было, — развернул это я письмецо, — руки так и дрожат, стал разбирать, да так и обмер... «Прощай, — пишет она, — желанный мой, прощай навеки! На горе, знать, судьба нас свела с тобою! Барыня осерчала, что барин твой вмешался в наше дело: «Не бывать, говорит, этому, сейчас же собираться в дорогу! Я, — говорит, — дома-то эту блажь из твоей головы живо выбью! А будешь упрямиться, так за Алешку-лакея замуж отдам: он все же свой человек, и расставаться мне с тобой не придется»... Ну, а я за Алешку не пойду, лучше руки наложу на себя, в реке утоплюсь»...

Словно душа у меня разорвалась на части. В глазах потемнело... Не слышал я, как подали голос в рог, как начали загон, — ничего я не видел и не слышал... Схватился я за голову и упал ничком на землю... Господи, — думаю, — хоть бы смерть пришла, как тяжело! И вдруг безумная мысль пришла мне на ум: убью себя — и конец всем мучениям!.. Все равно разве жилец я на свете без Глаши?!. И представилось мне тогда лицо ее бледное, бледное, глаза закрыты, а с волос вода так и капает... Видно лукавый овладел мной в ту минуту!.. Словно разум во мне помутился... Поднялся я, сел, взял в руки ружье и, забывши что оно уже заряжено, всыпал еще из пороховницы заряд, так, должно, без мерки прямо; опустил в ствол две пули сразу, прилег наземь, взвел курок, приловчился, подношу конец дула ко рту... И жутко мне вдруг стало... Что, — думаю, — со мной сейчас будет?.. А сердце словно тисками так и сжимает, так и щемит... Нет, — думаю, — один конец уж!.. Господи, прости раба твоего, Ахфанасия!.. Сотворил я молитву, закрыл глаза и спуск нащупываю... Вдруг как затопочет что-то около меня да засопит... Вздрогнул я, ружье из рук вывалилось... гляжу, как ошалелый... А в десяти шагах от меня медведь стоит, да матерый такой... Стоит да на меня смотрит. Потом как заревет!.. Поднялся на задние лапы да прямо на меня и идет... Тут только опомнился я, схватил опять ружье да почти в упор ему навел прямо в грудь... Бац!.. и уж больше я ничего не помню: словно громом меня сразило».

Старик с трудом перевел дыхание. Лицо его было бледно и капли пота показались на высоком, изборожденном морщинами лбу.

«Когда я очнулся, — продолжал он уже более спокойно, — возле меня был барин. Наклонившись ко мне, он прикладывал мне к голове примочки из воды. Голова моя словно была отшиблена. Я тут же опять впал в беспамятство и уж потом узнал, что при выстреле разорвало ружье, — не выдержало, видно, двойного заряда-то, — и осколком сильно задело меня по голове. Как еще рук не исковеркало и сам я цел остался — до сих пор понять не могу. Видно, не хотел Бог, чтоб я умер без покаяния, сохранил меня, чтоб грех свой замаливать тяжкий»... — А медведь что же, ушел?

— Какой ушел! Рядом со мной нашли мертвого. Говорят, одна пуля прямо в сердце прошла... Наповал, значит. Все это я потом уж узнал, когда домой меня привезли и стал я поправляться после горячки, от которой пролежал дня четыре без памяти.

— Ну, а что же с Глашей?

— Уж и не знаю, за что послал Бог мне вместе с выздоровлением и радость великую. Как сейчас помню, пришел я в себя и первая мысль о ней, о Глаше. Глядь, а она около меня сидит. Как, говорю, разве ты не уехала? — «Тише, — говорит, — не волнуйся, тебе прежде всего покой надо. Поправляйся скорей, много хорошего рассказать тебе надо». А сама радостная такая. Я чуть было не вскочил с постели, да уж очень слаб был, голова закружилась и опять было я в беспамятство впал. Перепугал только Глашу. Но видно натура у меня крепкая, выносливая, — быстро опять очнулся, хотел было расспросить Глашу, а она, плутовка, зажала мне рот рукой. Так и не узнал я ничего в этот день, но сердцем чувствовал, что хорошее что-то она мне сказать хочет, и заснул спокойно. Наутро, чувствую, легче мне стало. Пришла Глаша и тут узнал от нее, что за болезнь свою я в бреду все разболтал: как жизни лишить себя хотел, как медведь вовремя подвернулся. И грамотку Глашину нашли на том месте... Дошло все это до барина. Он, как узнал обо всем этом, так сейчас опять к барыне Анне Сергеевне. Она было как раз в этот день уезжать собралась. «Бог, — говорит, — спас тебя от греха. Ведь ты была бы виновата, если б Захарыч мой застрелился!» и рассказал ей все. Барыня и смягчилась сердцем, видя, что не на шутку полюбились мы. «Ну, Бог с ними, — говорит, — значит, судьба так хочет, чтоб они жили вместе... Нечего делать, уж пусть их поженятся»... Ну, а отъезд свой, конечно, уж побоку. И Глашу даже отпустила сама, чтоб за мной ходить, значит. Ну, я, знамо дело, с такой сиделкой-то скоро поправился!.. А после нового года и свадьбу сыграли. И дал я обет апосля того случая в Киев пешком сходить, коли барин дозволит. Через года два и привел Господь этот обет выполнить.

Так вот как, барин, медведь меня от греха спас; и не только от греха спас, но и жизнью, и всем счастьем я ему обязан. Кабы не он, не видать бы мне своей судьбы-счастья! А то вот, почитай, сорок лет с женой прожили душа в душу!..

Старик умолк, задумчиво глядя в темную даль. Потухающий костер еле дымился. Месяц высоко стоял уже в небе, освещая его мощную фигуру. Унылый звук колокола донесся вдруг издалека, прозвучал с секунду и замер. Старик снял шапку и перекрестился.

— Полночь бьет, — сказал он — взглянув на небо. — Засиделся я с тобой, барин, пора мне... Прощай! Будешь на охоте, заходи к нам в сторожку, внучка медом угостит... Рады будем, — прибавил он, вставая.

Я простился с Захарычем, обещав побывать у него, и долго следил глазами за его медленно удаляющейся высокой фигурой, полный весь впечатлениями только что слышанного рассказа. Резкий крик какой — то ночной птицы, раздавшийся над моей головой, пробудил меня к действительности. Я вскинул ружье за плечи и направился к деревне, где меня ожидала лошадь.

Груздев Н.

Журнал «Псовая и ружейная охота», 1898 год.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *


− дeвять = 0

hogan outlet hogan outlet online louboutin soldes louboutin pas cher tn pas cher nike tn pas cher hogan outlet online hogan outlet online hogan outlet online hogan outlet online hogan outlet online hogan outlet online hogan outlet online hogan outlet online louboutin pas cher louboutin pas cher louboutin pas cher louboutin pas cher louboutin pas cher louboutin pas cher louboutin pas cher louboutin pas cher woolrich outlet woolrich outlet pandora outlet pandora outlet