На разных концах

Знойный полдень. В небе ни одного облачка; в воздухе ни малейшего дуновения ветерка. Солнце жжет и палит.

Я сижу в кабинете отца и учу французские слова: Сад — le jardn, охота — la chasse, ружье — le fusil. Несмотря на открытые в сад окна, в комнате душно до истомы. Из сада несет сочным, одуряющим запахом только что скошенной травы. Слов одолеть надо не мало; но пока я дальше трех не иду.

Кругом гробовая тишина.

Я сижу под секвестром, как говорили тогда у нас. Дверь заперта снаружи. За эти же самые слова и сижу... Напрасно сижу... Я знал их, да... и jardin знал, chasse, и fusil. Chasse и fusil даже хорошо знал. Только «le» не знал... Впрочем и «La» тоже не знал.

— Сад — le jardin, повторяю я, и задумчиво гляжу в окно, в роскошную тень липовой аллеи, на выгон, на пруд. Хорошо бы теперь в сад! Эта мысль не складывается у меня в голове ясно и отчетливо, но смутно мелькает там где-то, далеко, на сердце. Она не сознается, но чувствуется, чувствуется всем моим телом, всем моим существом.

— Сад — le jardin!..

— Под яблоней, что за беседкой, должно быть много яблок... нападало и Гордея садовника нет. Верно обедать ушел. Презлющий этот Гордей. Сейчас нажалуется, а если и не нажалуется, то уж ворчит, ворчит.

— Так, говорит, нельзя. Разве барчуку так можно?.. животик будет болеть. И какое ему дело до моего живота?

— Сад — le jardin; охота — la chasse.

— Самая лучшая охота, конечно, на тигра. Сидишь на слоне и бьешь, прямо в глаз. Иначе нельзя.

— la chasse...

— На пруде наверно чирята сидят. Непременно сидят. Всегда в это время прилетают и вместе со свойскими сидят. И близко подпускают.

— Охота — la chasse; ружье — le fusil.

— Отец сказал, если еще раз пальцем дотронешься, будет порка... Так и сказал. На прошлой неделе я убил чирка. Это был мой первый чирок. Какой восторг!.. Я, впрочем, не верю в порку. Но, однако же...

— le fusil...

— Мишку таки высекли... за самого этого чирка и высекли.

Мишка сын нашей ключницы и мой верный и единственный друг. Нам за нашу дружбу часто достается. Его часто секут. Он большой выдумщик. Он старше меня. Няня говорит, что ему уже четырнадцатый год пошел; но я больше и сильнее его.

— le fusil...

Я невольно поднимаю глаза и любуюсь. На стене висит целый арсенал. По моему, одностволка лучше всех. Папа говорит, что ствол турецкий. Длинная, длинная, а легкая. Чирка я убил из нее.

— Охота — la chasse; ружье...

— К тому же пороху ни одного зернышка. Мама тогда очень сердилась на папу, и он стал запирать, а пороховница совсем пустая.

— Ружье — le fusil; сад — le gar...

В окно влетает оса и жужжит над самым моим ухом. Ужасно много в этом году ос. Вот и другая! Я превращаю тетрадь в хлопушку и начинаю войну.

Я победил. Осы улетели, и я стою у окна и гляжу им вслед. Их давно уж не видать, но я продолжаю стоять и глядеть.

Гордея все нет. Не может быть, чтобы яблок не нападало! — И вдруг в голове моей складывается ясная и отчетливая, не допускающая никаких возражений, мысль: В окно, на карниз — и там!.. На дерево лезть не надо... — Не может быть, чтобы с утра не нападало. И сейчас же назад!

Мне не особенно хотелось яблок. Правду сказать, мне вовсе их не хотелось; но не совершить похода было невозможно. Я влезаю на подоконник и с испугом отскакиваю назад: черная голова Мишки показывается в окне, и мы чуть не сталкиваемся лбами. Я хочу кричать; но он энергично машет рукою. Я прихожу в себя, и мы замираем.

— Сколько на пруде чирят! таинственно шепчет он.

— Да?!..

— Целый табунок! У самого берега!

— У самого берега? повторяю я, сам не зная зачем.

— Как есть у самого. Со свойскими сидят.

«Еоли только пальцем дотронешься», вспоминается мне.

— А папа дома?

— Давно уехал, и должно быть на сенокос.

— На сенокос?

— В проулок завернул, за Никитину хату, значит больше некуда.

— Если на сенокос, заключаю я, то до обеда не вернется.

— А барыня в оранжерее варенье варит.

— Все варит?

— Варит.

— «Если только дотронешься»...

— И Гордей ушел, продолжает Мишка. Пообедал и на деревню ушел.

— Гордей ушел?

— Ушел.

Это решает вопрос. В этом вся суть. Мысль о том, что выстрел взбудоражит всех, что его услышат и в доме, и в деревне и, пожалуй, в оранжерее, хотя и мелькала у нас в голове, но не тревожила, не заботила нас; что будет, то будет! Но, ежели Гордей был бы в саду, то до пруда с ружьем не добраться бы.

— Значит, одностволку?.. шепчу я еще тише.

— Во-на! В одностволке шомпол поломан, разве забыл?!..

— Так как же? спрашиваю я растерянно...

— Тащи двустволку!..

Мне почему-то делается страшно.

— Двустволка, продолжает демон искуситель, еще лучше. Сперва с одного, значит, а потом в кучу с другого, так и посыпятся!..

— В кучу с другого!.. Эта мысль восхищает меня; но восторг продолжается недолго, и я снова падаю духом...

— Порох заперт, шепчу я совсем убитый.

Лицо Мишки заливается беззвучным смехом. Я гляжу на него и не понимаю. Он торжественно вынимает из-за пазухи пузырек с порохом и трясет его перед моими глазами.

— Разве у тебя не отобрали?

— Когда? спрашивает он, и самодовольная улыбка играет на его замазанной морденке.

— А когда... — чуть было не сказал: а когда тебя за чирка драли, — но почему-то запнулся.

Впрочем говорить этого и но было надобности. Мишка, очевидно, прекрасно понимал меня.

— Отбожился, шепчет он, осклабляя свои белые зубы.

— Отбожился...

— Да, а он тут за пазухой и был, смеется Мишка.

«Если только дотронешься» — снова вспоминается мне.

— Скорей, шепчет Мишка, и, видимо, начинает сердиться, — не то Гордей вернется, тогда, брат, конец!..

— О, да, тогда конец, тогда конец!.. чуть не вскрикиваю я, и не прошло нескольких секунд, как мы с двустволкою и со всеми атрибутами охоты неслись уже по темным, глухим «нашим» тропинкам сада.

В непролазной чаще сиреневых кустов мы на минуту останавливаемся; общими силами заряжаем ружье и перелезаем через плетень.

Заветный пруд сияет перед нами, как стекло. У самого края, на совершенно чистом месте, сидит табунок чирят; но свойских нет: они, очевидно, подались к камышам, и это досадно... Пожалуй чирята не подпустят.

— Ничего... Подпустят, шепчет Мишка, и мы, для чего-то пригибаясь, крадемся берегом.

Между нами и чирятами пасется стадо гусей и гусак с ними. Я не боюсь этого гусака, но ужасно не люблю его: такой противный, вытянет шею и шипит, шипит, как змея.

— Непременно пристанет, думаю я, невольно останавливаясь, пристанет и помешает.

— Иди! иди! шепчет Мишка. Не съест!

Кровь бросается мне в голову, и я делаю несколько решительных, быстрых шагов вперед.

Чирята снимаются. Тяжелый вздох вырывается у меня из груди. Мишка сердито глядит на меня и укорительно качает головой. Но чирята, очевидно, далеко не улетят. Весь табунок их вытянулся в одну линю, и они летят над самой водою.

— Сейчас сядут, радостно шепчет Мишка и вдруг вскрикивает: смотри! смотри!..

Бог весть откуда взявшийся громадный табун крякв летит прямо на нас.

— Стреляй, стреляй в кучу! кричит Мишка. Табун взмыл и пошел в бок. Как околдованный, я смотрю ему вслед. Табун взмывает все выше и выше.

— Вон... Вон! начинает Мишка. Гляди, поворачивают. Вишь, как крылья на солнце блестят!

Табун чуть виден, но он действительно поворачивает назад. Он опять идет на нас. Мы невольно приседаем. Он совсем близко. Но, нет, теперь уж не налетит: приближаясь к нам, он снова наддает и несется пулею.

— Смотри, опять поворачивают!

— Да, опять поворачивают...

Табун вдруг сдает вниз — все ниже и ниже.

— Садятся, садятся! бормочет Мишка.

— Да, да, садятся! Табун совсем у воды.

— Нет, взмыли и опять пошли... Проходит около минуты.

— Улетели.

— Нет, вон опять они, опять заворотили.

— Опускаются.

— Нет, полетели!..

— Опять опускаются.

Табун делает еще несколько кругов, но все меньше и меньше.

— Сейчас сядут.

Табун опускается за тростник и исчезает с глаз.

— Сели!

— И знаешь где? вскрикивает Мишка задыхающимся голосом, — как раз там, где Влас вентеря ставить. Мы там тростником, по его, Власовой тропке, прямо к ним подберемся... Знаешь тропку, что Влас ходит, против нее сели, — так к ним и придем.

Я хорошо знаю, где Влас вентеря ставит, я хорошо знаю тропку; но мне кажется, что и кряквы, и чирята протянули дальше...

— Ну, вот, будешь еще разговаривать, сердится Мишка. Пойдем, там увидишь.

Я поворачиваюсь, чтобы идти за ним и останавливаюсь, как вкопанный. В далеком окне кабинета я вижу маму.

— Мала, мама! вскрикиваю я. Мишка быстро оборачивается.

— Мама в окне!

Мишка глядит на окно, но там уже никого нет.

— Выдумал!..

— Мама, ей-Богу мама... В белом платье...

— Пойдет она теперь; ей только что свежую жаровню подали... То Просточка в белой рубашке.

— Просточка свой человек, и было бы очень хорошо если бы это была она.

— Конечно Просточка, утверждает Мишка.

— Да, Просточка, Просточка, уверяю я себя и верю, хотя очень хорошо видел, что это была вовсе не Просточка.

— Пойдем!

Мишка идет как-то в припрыжку: не то идет, не то бежит. Я поспешаю за ним. Через несколько минут мы были уже у камышей.

— А вот и тропка.

В густой, сплошной массе тростника действительно шла тропа. Она вела к самому берегу пруда. Незнающий не заметил бы ее; но нам она была хорошо знакома, и мы знали каждый ее поворот, каждый изгиб. Кругом нас лесом поднимается высокий тростник, и в тени его повеяло прохладой.

Ежели утки сели там, где показалось Мише, то мы подойдем, к ним вплотную.

— Протянули дальше, — не смел я надеяться, — протянули...

Впереди нас крякнула утка.

Мы остановились и замерли. Какая-то тяжесть сдавила мне грудь, и я слышу как трепещет мое сердце, как птичка.

— Иди! снова шепчет Мишка, и мы идем дальше. Тростник делается все гуще и гуще. Мы с трудом пробираемся по тропинке. Под ногами начинает чувствоваться мокрота.

— Стой! командует Мишка.

Его костюм незатейлив. Рубаха и панталоны на одной подтяжке; но тем не менее он его стесняет.

— Постой, говорить он, все равно в воду лезть придется... — Он отстегивает пуговицу подтяжки и остается в одной рубашонке. Я вспоминаю о своей куртке и тоже снимаю ее. Панталоны только запачкаются — думается мне, и я снимаю и их. Костюмы наши почти одинаковы. Вся разница в сапогах. Я с завистью смотрю на Мишку. Он храбро ступает по осоке голыми ногами, я без сапог не смогу.

— Тише! не хрусти! шепчет он, и шепчет не спроста.

Мы делаем еще несколько шагов и останавливаемся. Тростник редеет. Тропинка дает изгиб и дальше идти нельзя. Дальше будет видно.

Мы, вытягиваясь, заглядываем в бок и замираем: десятка полтора крякв не более как в двадцати шагах от нас. Несколько из них, собравшись в кучку, дремлют, другие слегка разбрелись, но все тут. Чирят нет... я не ошибся: чирята протянули дальше. Но что значат чирята в сравнении с кряквами! и какая большая!.. Я тихо опускаюсь на колено. Голое колено попало в воду, и я вздрагиваю. Впрочем, я дрожу весь. Я выбираю спящую кучку и целюсь. Руки трясутся — я целюсь долго, долго. Я слышу Мишкино дыханье. Он сзади меня и тоже на коленах.

Я зажмуриваю глаза и давлю собачку.

Раздается громкий ляск пистона. — Осечка!..

Утки вздрагивают, настораживаются, вытягивают шейки и, тревожно оглядываясь, сбиваются в кучу.

— Полетят... Сейчас полетят!.. мелькает у меня в голове, и я никак не могу сообразить — что же делать!..

Утки тревожатся все больше и больше, и скучиваются еще крепче. Их гораздо больше, чем мы думали. Они выскакивают и справа, и слева, и все кучатся.

— Кажется, мы в правый ствол не положили пороху, снова мелькает у меня в голове.

— Стреляй, шепчет Мишка.

— Ах, да!!..

Я снова закрываю глаза и дергаю другую собачку. — Раздается оглушительный выстрел. -Я бросаю ружье и падаю навзничь... Голова моя кружится... Я чувствую легкую боль в плече; но я живо прихожу в себя и открываю глаза.

— О, восторг!.. О, блаженство!..

Четыре утки лежат в кучке ничком... а вот еще одна повернулась брюшком кверху... Вон еще... Вон тоже копошится... Остальные, очевидно тоже подбитые, с громкими криками мечутся из стороны в сторону.

Сбоку раздается громкое хлопано крыльев, и большой табун крякв вздымается из за камыша...

А вот и чирята несутся... Но, из того табуна, по которому стрелял, не летит ни одна...

— Неужели же все подбиты?!.. Нет, от своих не летят... Но, чего они так кричат!?..

Что это?.. Сзади тоже кто-то кричит... Человек кричит... кого-то зовут... Слышится громкий треск тростника... кто-то бежит...

Я оборачиваюсь и вижу дворецкого Максимыча...

— Пожалуйте к мамаше!.. кричит он, еще не добегая до нас.

Я смутно начинаю понимать в чем дело; но не вполне, не совсем ясно, и продолжаю вглядываться в уток.

— Вон еще одна!.. Вон тоже!..

Максимыч подбегает к нам. Лице его лоснится потом; он задыхается...

— Сейчас к мамаше пожалуйте!.. повторяет он, захлебываясь, и хватает Мишу за шиворот рубашонки.

— Пожалуйте-с!..

Действительность делается ясною, и ужас проникает мне в душу.

— Максимыч, Максимыч!.. начинаю я, сам не зная, что и зачем...

— Максимыч, Максимыч!.. передразнивает он меня; но голос его делается как-то мягче и тише... Он добрый... Он не то, что Гордей...

Луч надежды мелькает у меня...

— Максимыч!.. повторяю я еще раз...

— Ну что, Максимыч!.. Что, Максимыч! выкрикивает он, очевидно угадывая мою мысль... Сама мамаша в окно видели... Чуть в обморок не упали... Папаша приехали, тоже очень гневаются...

Я понимаю, что все кончено.

— Пожалуйте-с...

— А утки!.. шепчу я чуть слышно.

Максимыч поднимает голову. — Какие утки? — спрашивает он.

— Убитые, отвечаю я, и чувствую, как это слово ласкает мне ухо.

— Разве убили?!.. Он очевидно не верит.

— Убили, Максимыч! — Ей Богу убили!.. Максимыч поворачивается к пруду и вглядывается в тростник.

Ужас предстоящей минуты и торжество настоящей сливаются во мне, и голова моя снова идет кругом.

— Та, та, та, та!.. выкрикивает Максимыч... — Что же это вы, господа охотники, наделали... Свойских уток побили!..

— Как свойских!?.. вскрикиваю я и бросаюсь к нему.

— Вестимо свойских!..

— Дикие, дикие!.. Кряковые!.. кричу я.

— Разве дикие с белыми брюхами бывают? говорит Максимыч и указывает пальцем на ближайшую кучку уток.

Одна из четырех действительно с белым брюхом.

— Господи, как же это я не доглядел, как я не доглядел...

— И что же это теперь будет!.. И что же это теперь будет!.. продолжает Максимыч и покачивает головою. — Как есть всех Гордеевых уток перебили!..

— Как Гордеевых!?.. — Каких Гордеевых!?..

— Да, Гордеевых... Садовника Гордея!..

Я чувствую, что кровь во мне стынет.

— Пожалуйте-с!.. слышу я еще раз и машинально повинуюсь.

Я иду впереди. Максимыч идет сзади. Одною рукою он держит бледного и не выронившего ни одного слова Мишку; в другой у него ружье и наше платье. Когда он поднял их — я не заметил.

Мы вышли из тростника и идем по выгону, напрямик.

Навстречу нам баба гонит телят. Поравнявшись с нами, она останавливается, оглядывает нас долгим взглядом и улыбается.

Я вспоминаю, что я раздет, что я почти голый, и мне делается и стыдно, и больно...

Я останавливаюсь и протягиваю руку, чтобы взять у Максимыча мое платье. Максимыч тоже приостанавливается... Мишка пользуется случаем, вырывается и бежит. Максимыч бросается за ним, ловит его за несколько шагов дальше; борется с ним и опять ведет его...

Я снова подхожу к ним и снова протягиваю руку к платью, но Максимыч уже не тот. Лице его снова раскраснелось, брови хмурятся и, снова задыхаясь и захлебываясь, он выкрикивает:

— Пожалуйте к мамаше!.. Пожалуйте-с... Пусть полюбуются!..

Я уныло опускаю голову и опять иду впереди. Слезы тихо, одна за другою, капают у меня из глаз и катятся по щекам... Я слышу, как рыдания подступают у меня к горлу... Я больше не в силах сдерживать своего горя... Я обхватываю обеими руками голову, и горестные крики вырываются у меня из груди.

— Свойские!.. Свойские!.. повторяю я, и заливаюсь горькими слезами.

«Природа и охота», 1890 год.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *


+ вoсeмь = 11

hogan outlet hogan outlet online louboutin soldes louboutin pas cher tn pas cher nike tn pas cher hogan outlet online hogan outlet online hogan outlet online hogan outlet online hogan outlet online hogan outlet online hogan outlet online hogan outlet online louboutin pas cher louboutin pas cher louboutin pas cher louboutin pas cher louboutin pas cher louboutin pas cher louboutin pas cher louboutin pas cher woolrich outlet woolrich outlet pandora outlet pandora outlet